На правах рекламы:
• Самая актуальная информация Роклайт здесь.
|
Главная / Публикации / Э. О'Хоган. «Взгляды на жизнь щенка Мафа и его хозяйки — Мэрилин Монро»
Глава тринадцатая
Последнее Рождество мы провели в доме доктора Гринсона в Брентвуде, жаря каштаны и играя в шарады. В воздухе стояло предчувствие возможных перемен и обновления, а это, если подумать, самое грустное чувство из всех. К тому времени Мэрилин вообще перестала быть похожей на человека — скорее на стихию или на стаю вечерних голубей из стихотворения Уоллеса Стивенса, что живут в древнем солнечном хаосе. Голуби эти, как и Мэрилин в те последние лос-анджелесские месяцы, «взмывали и метались», прежде чем «кануть в ночь на распростертых крыльях»1.
Мэрилин поставила в квартире на Доэни небольшую елку, которая простояла там несколько месяцев: по ночам, страдая бессонницей, моя хозяйка смотрела на красноватый отблеск гирлянд на стене. У Гринсонов жилось веселей, и психоанализ там считали образом жизни. Семья с удовольствием купалась в лучах его мирового успеха. После приема Мэрилин нередко оставалась на ужин, помогала готовить и пила шампанское; чистая, творческая жизнь этой семьи позволяла ей почувствовать, что все еще может устроиться, что все еще можно спасти. Меня сажали на пол в столовой и кормили из голубой пластмассовой миски, которую держали специально для собак. Пластмассовая миска в этом доме была, в сущности, аномалией, потому что Хильди Гринсон обожала фаянс. На стене рядом с барной стойкой висели четыре старинные декоративные тарелки — 1900 года, я бы сказал, — выпущенные на фабрике «Крейль Монтеро» и объединенные общим названием «Душа зверей». На нижней изображались два осла в костюмах ученых господ. Один из них опирался локтем на толстый фолиант, рядом стояла римская статуя, а сам осел говорил: «Если бы не мы, что стало бы с чудесами науки и шедеврами человеческого духа?»
Должен сказать, доктора Гринсона я недолюбливал. Он выражался чересчур цветисто, позволял себе довольно опрометчивые суждения и слишком гордился собственной славой. Несмотря на всю возвышенность помыслов, доктор Гринсон демонстрировал довольно скучный и вялый ум. Однако он верил в «творческий потенциал» Мэрилин и полагал, что присущая ей чувствительность может положительно отразиться на ее актерской карьере, — поэтому-то она и относилась к нему как к отцу. Но я все-таки пес и многое воспринимаю иначе: доктор Гринсон, на мой взгляд, немного запутался в своей любимой роли. Его посоветовала нам Марианна Крис, а ее в своем поклонении отцу переплюнула разве что Анна Фрейд. Обе женщины близко общались с Гринсоном, лечившим Мэрилин, отец которой незримо присутствовал всюду, точно идеальный автор и худший из недугов. Доктор Гринсон с удовольствием играл отца для всех троих. В ту пору он помогал Анне помешать выходу предложенного Джоном Хьюстоном фильма о жизни Фрейда, а Марианне — опубликовать некоторые научные труды ее отца и тем самым воздать ему должное. Я был свидетелем разговора на Франклин-стрит, когда Гринсон повторил слова Марианны, что Мэрилин не стоит соглашаться на роль Анны О. в картине Хьюстона.
— Но почему, я ведь чувствую, что понимаю ее! — возразила Мэрилин. — Между нами очень сильная связь.
— У Лео Ростена только что вышла книга обо мне, — сказал Гринсон. — Вы бы на нее взглянули, Мэрилин. Роман называется «Капитан Ньюмэн, доктор медицины». Художественная биография. Я очень доволен — я люблю и понимаю искусство. Сам помогал автору собирать сведения. Но это очень серьезный шаг: беллетризировать свои проблемы, жизненный опыт и талант, понимаете? Выражаясь физически, вы принимаете опасный вызов. Да, сняться в фильме — это немного другое. Но неужели вы не чувствуете, что, сыграв величайшую истеричку в истории, вы невольно подорвете собственное душевное благополучие?
— Тут совсем другое, — ответила Мэрилин. — Это ведь чужая история, не моя.
— И да и нет.
— Вы же знаете, я мечтаю о серьезной роли.
— Всему свое время, Мэрилин. В Лондоне я беседовал с Анной Фрейд: она убеждена, что это будет не биография, а дешевый фарс. По правде говоря, она готова придушить создателей своими руками.
— Это и есть ваше «влечение к смерти»?
— Нет, Мэрилин. Это влечение к жизни. Человек имеет право защищать интересы своего отца, верно?
Вдобавок Гринсон запретил мне присутствовать на приемах — как у него дома, так и в кабинете на Роксбери-драйв. Он не разделял веры Фрейда в то, что животные помогают лечению.
— У них есть уши, — сказал Гринсон (паранойи в его словах было меньше, чем Мэрилин тогда предположила). — И глаза. Я всегда чувствую на себе глаза. Пусть песик ждет вас внизу, с моей дочерью.
Так цикл был завершен: от одной дочери ко второй, третьей и четвертой; пока отец-небожитель принимал наверху пациентку, мы с Джоан устраивались на кухне в компании соленых крендельков и телевизора, которому убавляли звук.
Неожиданным подарком судьбы стала для меня миссис Мюррей. В 1940-х дом Гринсонов принадлежал ей, теперь же она оставалась другом семьи и заодно помогала по хозяйству. Интерьерный дизайн стал для миссис Мюррей своего рода религией, а поскольку она была сведенборгианкой, поиски расписной плитки и садовой мебели ручной работы приобрели для нее масштабы гелиодуховной миссии. Рядом с миссис Мюррей я всегда чувствовал, что мой собственный цикл духовного развития близок к завершению: она оказалась шотландкой, истым декоратором, служительницей психоанализа, любительницей животных и человеком, без памяти обожающим мексиканскую жизнь и культуру. Вдобавок ее взгляды менялись от демократических к лакейским — по настроению. Когда Мэрилин решила, что хочет жить в таком же доме, как у Гринсонов, именно миссис Мюррей нашла ей подходящее жилище всего в нескольких кварталах от них — по адресу: 12305, 5-я Хелена-драйв. Она согласилась работать у нее домохозяйкой. Миссис Мюррей брала меня на руки и шептала, что в конечном итоге все будет хорошо.
Нет на свете ничего более пустого, чем пустой плавательный бассейн. Миссис Мюррей вошла в сад нового дома: волосы с проседью, очки с приподнятыми к вискам уголками, крошечные глазки бегают туда-сюда в поисках высокохудожественных усовершенствований. Сдается, она немного походила на Чеширского кота из «Алисы», который вовсе не считал себя сумасшедшим, или на собаку, способную испытывать приступы творческого воображения.
— Мы сами построим свою жизнь, Красавчик Мафия!
— Вы прелесть, — сказал я.
Она везде ходила в домашних тапочках и, открывая дверь в зимний сад или готовя комнаты к приходу строителей, благоговейно нашептывала под нос какие-нибудь приятности. Она очень четко представляла себе желаемое: нам был нужен дом как у Гринсонов, убежище от любопытных глаз. В этом месте Мэрилин могла бы начать поиски своего «я», собрать воедино отдельные пряди своей жизни и подготовиться к счастью. Женщине иногда приходится делать нечто подобное, и уход мужа — это всегда больно, но мы ведь справляемся, шептала миссис Мюррей, мы справляемся и находим свое счастье, разве не так? Разве я не права, Красавчик Мафия? Миссис Мюррей объяснила мне, что брак — это навсегда, и мужья остаются мужьями, а жены — женами даже после развода. И после смерти.
— А если кто не успел жениться или выйти замуж — вот как ты, например, — тот обязательно найдет свою половинку в раю.
— Ну надо же! — сказал я.
Все это говорилось очень тихим голосом. После Ванессы Белл я еще не встречал человека, столь глубоко преданного своему воображаемому миру. По мнению миссис Мюррей, ее мир был настоящим и в центре его был Бог.
— Все зло — от человека, остерегайся его! — сказала она мне однажды, укладывая в хозяйской ванной коврик цвета овсянки. — А все добро — от Бога.
Вот скажите, разве можно не любить женщину, столь свято верящую в вечную жизнь? В доме для гостей миссис Мюррей смастерила мне постельку — из старой шубы, подаренной Мэрилин Артуром Миллером. Она открыла окно и обрезала усики бугенвиллеи, обвившие прутья решетки.
— Вот так-то, — сказала она, доставая из рукава носовой платок, украшенный коричневым крестом на фоне серого круга. — Судьба человека после смерти зависит от того, какой у него был характер при жизни. — Она откашлялась в платок. — Те, кто любил Бога и помогал ближним, скорей всего попадут в рай.
Прежние владельцы положили у входа в дом две плитки с надписью «Cursum Perficio», что на латыни означает «Мой путь окончен». Первую неделю по этим плиткам ступали лишь мои лапки да домашние тапочки миссис Мюррей.
Миссис Мюррей, несмотря на всю свою близорукость и одышку, была важной шестеренкой в индустрии подсознательного. Долгие годы Гринсоны от нее зависели: от ее праздничных ужинов, садовнических ухищрений и библиотечных карточек. Она ловко решала любые проблемы практического характера: сперва вычитывала всю возможную информацию по нужному вопросу, а потом — бац! — приглушенная барабанная дробь, и проблема уже решена, а семейный бюджет почти не пострадал. В интеллектуальных и артистических кругах Брентвуда она прослыла суровой избавительницей от любых забот. (Вы не поверите, куда только ей не хватало наглости звонить: например, в мексиканское посольство, где она мастерски надавила на нужные рычаги и вызволила меня из карантина, — в результате я все-таки попал в Мексику.) Миссис Мюррей всегда появлялась с плетеной авоськой и скромной утешительной улыбкой: тайны мерцали подобно слюде в твердой породе ее натуры, и она неотрывно парила над сознанием своего хозяина в ожидании малейших промахов, последствия которых тут же без слов уничтожала. Бросивший ее муж, Джон Мюррей, был сведенборгианским священником, который в подражание Христу вдруг сделался плотником и, не дождавшись от жены положенного рвения в вопросах хозяйства, сбежал в Мексику организовывать профсоюзы. Больше его никто не видел, но, подозреваю, сейчас он счастливо живет где-то на окраине рая вместе со своей супругой, миссис Мюррей.
Она вошла в жизнь моей хозяйки и взяла на себя абсолютно все: хозяйство, уход за машиной, визиты к врачам, примерки, стирку, фруктовые салаты и — прежде всего — то, что она называла «хлопотами по украшению дома». Интерес к подобным вещам у меня в крови, но повлиять на миссис Мюррей оказалось нелегким делом. Убеждения прочно укоренились в ней на уровнях, скажем так, личного горя и естественной одержимости, а мне оставалось лишь наблюдать за ее работой да тихонько поскуливать. Как я уже говорил, образцом для подражания ей служил дом, который она продала Гринсонам, — дом, где она надеялась прожить счастливую жизнь с мужем Джоном. Она оформила его в мексиканском стиле и решила не просто повторить успех, но превзойти саму себя — как бы в доказательство того, что разочарование лишь укрепило ее силы.
Миссис Мюррей распланировала нашу поездку в Мексику до мельчайших подробностей. Предполагалось, что это будет идеальный коктейль политики и шопинга. Мэрилин, разумеется, хотела приобрести вещи для украшения дома, но помимо этого ей нужно было повидаться с людьми, которые когда-то жили в Нью-Йорке, а теперь перебрались на Родину, где работали в кинематографе или просто жили в свое удовольствие. То был конец февраля 1962 года, и в воздухе, когда мы добрались до гостиницы «Континенталь-Хилтон», чувствовалось настоящее волшебство. Мэрилин была в желтоватом платье «Пуччи»; я помню приятный ветерок, залетавший в фойе: мы словно наконец очутились в мире, где царила вечная весна.
Миссис Мюррей стала договариваться с носильщиками, чтобы они отнесли багаж в номера, а Мэрилин повела меня в бар на крыше гостиницы. Три бокала «Дом Периньон» спустя мы встали и окинули Мехико взглядом, полным чувства исполненного долга, какое всего испытываешь по приезде на место назначения. Я вдруг вспомнил — или выудил из памяти хозяйки — гадкого докторишку из «Асфальтовых джунглей». Он говорил, что Мехико — великолепный город: чистый воздух, отличные ночные клубы и рестораны, ипподром и красивые девушки.
— Прости, что потащила тебя в такую даль, Красавчик, — сказала моя подруга.
— Шутишь? — тявкнул я. — Да это же рай! Мои первые хозяева, шотландцы, рассказывали, что Мексика — страна свободы и пейота. Наверно, вычитали у мистера Хаксли. Вообще у них было здравое отношение к галлюциногенам. Мои заводчики видели жизнь такой, как она есть.
— Но разве здесь не чудесно? — спросила она, а потом тихо добавила: — Идеальное место для дома.
Она насыпала в белую миску немного начос.
— Ну, Снежок, теперь у нас есть все, что нужно для счастья!
В выражении ее лица была Мексика, в сердце моем стучала Мексика, и ветер пах ею же.
— На шотландской ферме хозяин читал мне одну книжку с множеством репродукций, — сказал я. — На одной из них был изображен ацтекский город, возвышающийся над озером. В подписи к репродукции приводились слова Берналя Диаса об их прибытии в город, датированные тысяча пятисот девятнадцатым годом: «Некоторые из наших солдат говорили, что если все то, что они видят, не сон и не чудо, то я должен описать это, так как все это надо как следует осмыслить»2.
Тем вечером мексиканские киношники закатили для Мэрилин вечеринку в «Гранд-отеле». Мы добрались туда около шести, когда над огромной величественной площадью уже опустили флаг; то обстоятельство, что битвы за свободу и равенство со временем приводят бунтовщиков в буржуазные отели, казалось мне неотъемлемой частью творившегося вокруг великолепного мятежа. Для людей это обычное дело: битвы начинаются с пригородов и шумных закусочных, а заканчиваются в роскошных залах и зловонных дворцах, среди позолоты и плюшевых диванов. Это противоречие выглядело как нельзя более уместным в «Гранд-отеле», где тропическая зелень и потолочные вентиляторы совместными усилиями разгоняли духоту. «А вы как думали! — будто бы восклицал управляющий. — Торжествующие массы и избранники народа — вещи разные». Одной улыбчивой волной — вспышки фотокамер, красивые лица, орущие: «Маралин! Маралин!» — нас перенесло с тротуара на белую мраморную лестницу. Все шишки мексиканского кинематографа глядели на нас из-за балюстрады, а Мэрилин, запрокидывая голову, держала меня на руках, и перед глазами все темнело от ослепительных улыбок и сверкания мозаичного стекла «Тиффани».
Кормили нас как королей. Официант отвел меня на кухню и подал омлет с трюфелями на серебряном блюдечке — я чуть не завизжал от восторга. Человек этот раньше был полицейским, но потом исправился. Он в шутку назвал меня un guapo, красавцем, и все его товарищи в белых туниках стали со смехом передавать меня по кругу. Они были просто чудо, и теперь я понимаю, отчего среди официантов так много актеров: хороший официант в любой момент готов разыграть представление. Я видел это своими глазами. Двустворчатые двери распахнулись, официанты вышли в зал — лица у них изменились, спины стали прямые как штык, — и меня с отточенным церемонным кивком вручили хозяйке.
— Мистер Хьюстон — чудеснейший режиссер. Он просто великолепен. Уме-е-е-ен. Si.
— Вы ведь с ним работали?
— Si, в «Непрощенной». Он приносит удачу. Моя находка, мой талисман!
Мэрилин хихикнула.
— Видели бы вы его за игорным столом! Удачей там и не пахнет.
— О, si, si. Джон obstinado, упрямый, нет? За рулеткой — нет? А виски?
— Obstinado, — сказала Мэрилин.
— Говорю вам, Маралин. Никаких сомнений. Он напоминает мне Джона Стейнбека. Вы знакомы с мистером Стейнбеком? Я снимал по его рассказу «Жемчужину». Давным-давно снимал. Знаете? Вот и он такой же macho, si. Такой же hombre muy obstinado, очень упрямый. Пьет. Хо!
— Насчет Стейнбека — прошу ко мне. Я «Путешествия с Чарли» наизусть выучил, — сказал я. — Пес Чарли и большой человек разъезжают по стране, при этом Чарли куда лучше писателя разбирается в географии, не находите? Он в некотором роде художник, прилегший отдохнуть в ожидании заветного часа, когда сосны почернеют на фоне неба.
— Поговаривают, ему вручат Нобелевскую премию?
— Es verdad, верно, — ответил человек, которого звали Эмилио Фернандес. У него были приятные усы и очень серьезная жена по имени Колумба, тоже актриса. Ее темные глаза говорили, что ей совсем не хочется принимать участие в этом празднике жизни. Иногда такое случается. В Мэрилин она увидела серьезную угрозу мужниной порядочности.
— Вы скоро снова будете работать с мистером Джорджем Кьюкором, это правда? — радостно выпалила Колумба.
Мэрилин прикрыла веки.
— Обожаю Джорджа!
— Это какая-то фривольная комедия, верно? Не трудно с таким материалом соваться в политику?
— Ну, не знаю. Действие происходит в спальне. Какая еще тут может быть политика?
Она пожала плечами, мистер Фернандес оглушительно захохотал, а его жена поджала губы.
Их молодой друг, написавший сценарий о таракане, был очень обходителен с Мэрилин, а ей понравились его шутки. Звали его Хосе, и позже он прислал ей целый лес пуансеттий. Что же касается меня, я весь вечер с нетерпением ждал знакомства с Кантинфласом, этим Дон Кихотом современности, который ужинал за противоположным концом стола и смешил всех вокруг. О, как давно я мечтал об этой встрече! Его называли мексиканским Чарли Чаплином. Но это преуменьшение: он был писатель-новатор, неунывающий плут, дух нации. Я то и дело косился на него через стол, смотрел на его тонкие усики и мечтал с ним подружиться. Впрочем, в каком-то смысле я всегда его знал, на уровне родства душ и интуиции, этого нищего пеона, сатирика, который не отделял политику от искусства. В стране безграмотных он взял на себя ответственность за ^зык; в стране иммигрантов — за город. Он высмеивал закон и превращал жизнь в представление. Вечный бродяга всю жизнь общался с такими, как я, и вдруг, посреди моего забытья, он встал из-за стола и доказал это. Кантинфлас говорил по-английски, как в фильме «Вокруг света за восемьдесят дней», где он сыграл лакея мистера Фогга:
— В Водевиле или в Годвилле — без реквизита нам никак. — Кантинфлас вытащил откуда-то маленькую измятую шляпу и под громовые аплодисменты публики нацепил на голову. Овации не стихали, пока он доставал бутылку и наливал себе выпить, а потом пил, заломив шляпу на самый затылок. Он подергал ртом, как будто ему на нос села пчела, и взял с тарелки куриную ножку. Мэрилин захлопала в ладоши. Перед нами Кантинфлас всего лишь поедал курицу, но мы наблюдали так сосредоточенно, будто разглядывали картину Веласкеса. Он ел жадно, как собака, и знал это — как настоящий мужчина.
— Если б труд действительно ценился, — сказал он с набитым ртом, — богатые не стали бы делиться им с бедными.
— Viva Cantinflas!
Стол задрожал от восторженного рева толпы. Кантинфлас закурил сигару.
— По великой традиции радушных приветствий и благословений, — заговорил он, — с которыми жители Мексики испокон века встречают всех грубо пересаженных на чужую почву — я имею в виду изможденных моряков, что надеялись получить теплый прием за свои холодные клинки, благородных мародеров, молящих о тихой гавани, — мы давно привыкли встречать гостей голодными глазами, прежде чем вкусить плоды их тирании. Словом, дамы и господа, вместе с законодателями этой страны мы приглашаем Америку к нашему столу. Она входит к нам в сияющих доспехах гармонии. В последнюю минуту, между прочим, и, несомненно, в минуту смерти. Аминь.
Мой сосед за столом буквально рыдал от смеха и колотил руками по столу. Выступление Кантинфласа получилось ярким и зажигательным, хотя заметок у него не было и монолог он произносил экспромтом. Тем не менее слова сыпались из него точно искры, бессмысленные и уморительные.
— Ее кожа подобна фарфоровому снегу на вершинах наших вулканов. Эта гостья приехала к нам не из особняка, друзья мои. Она, как и я, не сиамский царь, но простой человек — выросла в доме на окраине города, неподалеку от блошиного рынка, и лишь благодаря своему таланту превратилась в Царицу Любви и Интеллекта.
Все поглядели на Мэрилин, а она рассмеялась чудесным смехом здоровой и счастливой женщины, у которой впереди еще более счастливые времена.
— Сегодня с нами Мэрилин, и она — воплощенная демократия.
— Обожаю тебя, Кантинфлас! — крикнул я.
Люди за столиком одобрительно взревели, и на миг мне показалось, что они умеют жить, умеют быть самими собой. А они гордились, гордились Кантинфласом и его словами. Его диссидентством.
Тут к нему подошел актер, которому досталась роль управляющего гостиницей. Кантинфлас резко обернулся и шарахнулся в сторону, точно испуганная лошадь.
— Я еще не готов оплатить счет! — сказал он. — Счет — это попытка обокрасть и обмануть свободного человека, это личное оскорбление! Если вы еще мужчина, я требую, чтобы вы отменили свое требование.
— Синьор, — сказал актер, играющий управляющего, — ходят слухи, что вы тут свободно болтаете о свободе. Ваш счет удвоен! Я не ослышался, вы употребили слово «демократия»?
— Нет, «география». Я сказал, что мисс Монро — царица выгодных местоположений.
— Синьор, коньяк за счет заведения. Курица и сигара — тоже. Мы берем деньги только за использование дорогих слов.
Комик взглянул на счет, и его лицо оскалилось гримасой отвращения.
— El Capitan! Если мне не изменяют глаза, здесь написано, что вечеринка обошлась мне в четыре национальных долга!
— Совершенно верно, синьор. Вы поиздержались. В этой стране восхвалять красоту недешево!
— Ах, безобразие! Безобразие! — сказал наш герой.
Где-то сбоку заиграли скрипки — такая грустная музыка обычно звучит в немом кино. Мэрилин наблюдала за происходящим широко распахнутыми от восхищения глазами, и я ткнулся носом ей в бок.
— Это все пес! Говорю вам, это пес! — Кантинфлас указал на меня, и я, несомненно, покраснел под шерсткой. Мэрилин захохотала и погладила меня по голове. — Пес — штурман и географ, уверяю вас.
— Как это, синьор?
— Пес Мэрилин — диктатор оптимизма. Он тайно проник в Мексику, чтобы баллотироваться в президенты. Он с этой женщиной только для виду, на самом деле его цель — захватить власть в стране.
Публика взревела, Мэрилин стиснула меня в объятиях, и я чуть не лишился чувств от такого количества внимания к своей персоне.
— Вы спятили. Это же собака!
— В самом деле, собака. Маленький белый песик, принадлежащий la chica moderna, современной девушке. Он здесь в качестве гостя мексиканского кинематографа.
— Si. Ну, ближе к делу, синьор. В этом заведении бессмыслица стоит очень дорого.
— А сколько стоит мудрость? Скажи мне, el Capitan. Разве не правда, что в Бразилии самку носорога избрали в городской совет?
— Правда, синьор. Это было два года назад. Кажется, ее звали Какареко.
— Из нее вышел весьма даровитый чиновник.
— В самом деле. Носорог. Очень даровитый — вдруг вам доведется жить в Бразилии. Избран народным голосованием.
— И вот что я вам скажу, el Capitan. Жители государства Малави однажды назначили секретарем районной администрации попугайчика. А поляки как-то сделали начальником полиции хряка. Говорят, в нем обнаружилось природное чувство справедливости, достойное польского народа.
— О, только не произносите слово «народ».
— Нет, произнесу! Вот вам народ, el Capitan! Вот вам выбор! Вот вам демократия! Сэр, вот вам красота! И вот вам — да помогут мне Небеса, да склонится предо мною история и да направит мои молнии мятежный дух Куаутемока, — вот вам пес Мэрилин Монро в президенты!
Зрители зааплодировали громче прежнего, все взяли бокалы и повскакивали с мест, и в этом гвалте всеобщего веселья Мэрилин навсегда влюбилась в великого шутника и в мексиканский дух. Вокруг нас собрались люди, гладили меня по ушам и целовали руки Мэрилин, а вокруг Кантинфласа толпились его друзья. Официанты стояли вдоль стен и аплодировали. Потом начались танцы, и Мэрилин с Кантинфласом вели себя как подростки — Норма Джин и Марио Морено: они трясли бедрами и отплясывали румбу, хохоча во все горло. Позже мистер Фернандес сделал телефонный звонок, и специально для гостей открыли министерство просвещения, чтобы Мэрилин и остальные могли полюбоваться фресками Диего Риверы. В здании было темно, но кто-то раздобыл свечи, и свет заплясал на лицах, в счастливых глазах Мэрилин, пока они пробирались коридорами к причудливому сновидению, «Дню мертвых», которое великий Ривера принес в дар всем.
Мэрилин со сценаристом нашли укромный уголок, где можно было раздеться. Она осыпала его поцелуями, а он лег на нее, и вскоре она уже застонала ему в губы. Закончил он быстро. (Приятно все-таки смотреть, как люди веселятся.) Неприкосновенность частной жизни не для меня, так что я лежал рядом и ждал случая приткнуться в их стычку, и когда они наконец замерли, я улегся между их ног.
— Bueno, — сказал молодой человек, — у меня в ногах бьется чье-то маленькое сердце.
На следующий день сценарист прислал Мэрилин цветы: она вытащила карточку, вставила новую и отправила букет Кантинфласу.
В те первые дни миссис Мюррей целыми днями сидела в гостинице и звонила по телефону. Я понятия не имел, что она задумала. Она была взволнованней, чем обычно, а вы ведь знаете, как оно бывает у религиозных людей: они с особым рвением обращаются к Богу в те минуты, когда наименее готовы последовать его примеру. Мэрилин ее понимала, хотя поклонение богам в арсенал моей хозяйки не входило. Как бы то ни было, на третье утро наша домработница встала с постели и вприпрыжку спустилась к завтраку: для Мэрилин она подготовила список торговцев и лавок, а для меня косточку, которую раздобыла у моего доброго приятеля — коридорного.
— Похоже, косточка ему не нравится, — прошептала она через несколько минут.
— Нет, миссис Мюррей, просто здесь его уже закормили косточками. Нам недавно при свечах показывали фрески Риверы. Это что-то, правда? Вот бы одну с собой забрать!
— Нам такое не по карману, — сказала миссис Мюррей.
Помните кости в Центральном парке, захоронения древнего Манхэттена, которые пришли мне на ум в тот день, когда мы с Мэрилин ходили к доктору Крис? Похожее видение посетило меня, когда мы проезжали через дивные горы с заснеженными вершинами по дороге в Толуку — я увидел своих собачьих предков, покоящихся под холмами. Видение было вовсе не мрачным: местные красоты вообще заставили меня забыть обо всех печалях, и я впервые с восторгом глядел на мир вокруг, чувствуя себя причастным к некоторым его темным тайнам. Автомобиль катил в направлении рынка, миссис Мюррей шептала нам что-то про горшки и ткацкие станки, а Мэрилин гладила мою шерстку, любовалась теми же самыми горами и чувствовала себя одним из множества облаков, что плыли по голубому небу. Мексика была страной, где люди и животные по-прежнему жили вместе на улицах.
Рынок оказался большим — в таком и заблудиться недолго. Мои подруги купили плитку, заказали кожаные кресла, отыскали расписанные цветами миски, набрали самых разных корзин, покрывал и ацтекских ковриков с изображением полулежащего божества. Бóльшую часть покупок должны были доставить нам домой, но кое-что миссис Мюррей и водитель отвезли на тележке в машину, пока Мэрилин в платке и солнечных очках попивала содовую из потертой бутылки. Я чувствовал себя Бергансой на шумном рынке — в самом деле, старым попрошайкой, роющимся в мусоре на помойке. Я даже стащил немного бобов и облизал ложку, измазанную подливкой. Многие вещи, купленные моими подругами, были мне не по вкусу: видели бы вы эту резную мебель! «А ну тихо!» — прикрикнула на меня миссис Мюррей, когда я накинулся на скамейку с кожаным сиденьем, пытаясь указать на ее вопиющую неэлегантность. Из-за лотка с жареной картошкой под острым томатным соусом выбрели две абсолютно имажистские кошки, точно сошедшие со страниц Уильяма Карлоса Уильямса, — уличные кошки, кишащие блохами. Они рычали и урчали. Говорили они просто и пошло, но хорошо. Сначала сказала одна:
Один лишь запах
рыбы
будит во мне
голод.
Они лежат
на лотке
и потеют солью.
Потом вступила другая:
Отец мой старый
задремал
на ящике из-под пепси
позади
старого отеля.
Проснулся он
перед рядами
фургонов из прачечной.
Поздней ночью
он рыл могилы
рваным лоскутам
своей жизни...
Друзья-коммунисты пригласили нас на обед. Мэрилин познакомилась с ними еще в Коннектикуте. Оказалось, что некоторых из них знает и мисс Мюррей. Мистер Филд был директором Института международных отношений Азиатско-Тихоокеанского региона, а его жена Ниве — красавица, без конца гладившая мою шерстку, — когда-то позировала для Риверы. Все они разговаривали о Кубе, а официанты без конца носили им закуски и шампанское. Мэрилин поставила бокал рядом со мной и разрешила попить.
— Щекотно! — сказал я. — Фидель-ио!
Самым интересным человеком, попавшимся мне во время нашего похода по магазинам, был некий Уильям Спрэтлинг. После визита в Таско мы очутились на его ранчо, окруженном сочными зарослями банановых деревьев. В краткой биографии своего отца Жан Ренуар рассказывает, как старик во время прогулок по полям исполнял диковинный танец, стараясь не наступать на одуванчики. Вот и Спрэтлинга, профессора архитектуры в Тулейнском университете, отличала похожая болезненная осторожность. Он знал все, что можно знать о правах человека и свойствах серебра. Лично я полюбил его за сосиски. Он понравился мне с первого взгляда, стоило ему подойти к нам с тросточкой и поцеловать Мэрилин. В его голубых глазах сверкали годы обаяния.
За завтраком он говорил о своем старом друге Уильяме Фолкнере. Мистер Фолкнер — человек с собственным видением, говорил он, человек, знающий в себе каждую веселую и унылую сторону, истинный писатель, умеющий выдумать такой мир, что после прочтения его книг никто уже не может жить прежней жизнью. Давным-давно, в молодости, мистер Спрэтлинг помог Фолкнеру написать книгу о Шервуде Андерсоне, но говорить он предпочитал о разгульных денечках в Голливуде.
— А вы знали, Мэрилин, что Луис Б. Майер взял его на работу в Метро? Но тот отказался, заявил, что согласен работать только из дома. Л.Б. пошел на это, а через несколько недель узнал, что Фолкнера и след простыл: он работал дома, в Миссисипи!
— Забавно, — сказала Мэрилин.
Когда кто-нибудь рассказывает анекдот или шутку, американцы склонны отвечать «Забавно», в то время как европейцы склонны смеяться. Мэрилин всегда придерживалась последнего варианта, однако в ту пору, перед съемками «Что-то должно случиться», она начала понемногу отказываться от старых привычек. Впервые я заметил это в Мексике: должно быть, именно с шутки про Фолкнера это и началось — она стала отчужденней и задумчивей, все голоса звучали для нее как голоса из прошлого. Ничто больше не казалось ей новым. Даже днем, в часы бодрствования, она была похожа на лунатика.
Мистер Спрэтлинг устроил первую выставку мексиканского искусства в Метрополитен-музее, и Мэрилин льстило, что такой человек советует ей, где лучше покупать серебро. Большой шутник и умница, он помог ей выбраться из себя. Потратив кучу денег в Таско и Хардин-Борде, вся компания вернулась в город, и Мэрилин повезли в детский приют. Мистер Спрэтлинг и миссис Мюррей тем временем отправились со мной в Койокан, и чем ближе мы подъезжали, тем сильней меня охватывала тревога: стены здешних зданий и само солнце в тот день буквально кровоточили историей. Когда впереди показался дом с башенками, у меня возникло чувство, словно во мне оживает какая-то старая вера, что-то важное и сокровенное складывается наконец в общую картину. Миссис Мюррей взяла меня на руки и остановилась перед домом: по ее щеке скатилась слеза. Мистер Спрэтлинг заговорил, и в его речи я уловил имя Меркадер. Вместе со вспышкой, озарившей мою память, я ощутил отчетливый вкус парижских булочек. Мы стояли перед домом, где убили Льва Троцкого. Миссис Мюррей опустила меня на землю, и я, принюхиваясь, подошел к воротам: от дороги еще пахло — едва уловимо, но все-таки явственно, в этом не могло быть сомнений, — роскошными шубами, сибирскими мехами, сшитыми на Манхэттене.
Я взглянул на окна, на дорожную пыль. У каждого предмета есть своя история, а у каждого существа — история жизни, и Троцкий... что ж, передо мной был его дом и сад, за которым он ухаживал. В самом доме наверняка сохранились его письменный стол, фотографии, чернильница и диктофон. Но пока я стоял там, в голове моей вертелась одна мысль: о мощном примере, который он подал людям. Разве не был он богом мелких подробностей и великих идей, культиватором лучших человеческих инстинктов? Вот, друзья мои, в чем заключается величайшая работа воображения: не в действии, а в мысли о действии. (Троцкий и Шекспир — ах, они могли бы стать закадычными друзьями!3) Я успел окинуть взглядом садовый участок, где Троцкий выращивал свой любимый салат. Он продемонстрировал нам, что все живые существа — слуги, и каждое создание — хозяин слуги в самом себе. Я тоже уронил слезу в койоканскую пыль, а миссис Мюррей высморкалась и пошла обратно к автомобилю, приговаривая, что «прошлое — это всегда прошлое, и ничего тут не поделаешь». Я отправился следом, обуреваемый чувствами — горячими, как само солнце.
— Это все люди, слышите, миссис Мюррей? — крикнул я. — Настоящие звери — люди, а не животные. Это заметила задолго до нашего рождения говорящая свинья Плутарха.
— Помолчи уже, Маф!
По дороге к Мэрилин я представлял себе, как здорово, наверное, оказаться керамической собачкой — из тех, которых так любит и с удовольствием показывает на выставках мистер Спрэтлинг. Эти керамические собаки были важной частью культуры Колимы: их пустые глаза встречают неизбежное, уши навострены в ожидании вестей об отсрочке казни. Жара на улице усиливалась; автомобиль притормозил, а я подумал о мистере Фрейде — интересно, были ли такие собачки в его знаменитой коллекции погребальной утвари? Зной висел над пыльной дорогой, но я все равно различил впереди Мэрилин. Она сидела на ступеньках старой cantina, закусочной, и играла с босоногой мексиканской девочкой: обе смеялись и хлопали в ладоши. Начался дождь — отрада и облегчение посреди невыносимой сухоты. Они встали и затанцевали на крыльце: под дождем Мэрилин выглядела юной, как никогда.
Примечания
1. У. Стивенс, «Воскресное утро». — Примеч. пер.
2. Берналь Диас дель Кастильо, «Правдивая история завоевания Новой Испании». — Примеч. пер.
3. Думая о писателях, я всегда вспоминаю Чарли. В тот день на пароме, когда они с Мэрилин беседовали о политике, я лизнул его руку и впитал несколько строчек, написанных его любимым Беллоу о Троцком: «Я был заворожен его величием и славой; он производил впечатление человека, ведомого самыми великими звездами, самыми возвышенными принципами, который при этом умел оперировать самыми простыми человеческими словами и универсальными истинами». — Примеч. авт.
|