Досье
Жизнь Мэрилин...
... и смерть
Она
Фильмография
Фильмы о Монро
Виртуальный музей
Видеоархив Аудиозаписи Публикации о Монро
Цитаты Мэрилин
Статьи

На правах рекламы:

дополнительно по теме здесь

Главная / Публикации / Э. О'Хоган. «Взгляды на жизнь щенка Мафа и его хозяйки — Мэрилин Монро»

Глава десятая

Вита Сэквилл-Вест однажды восхитилась французским гобеленом, на котором пес Аргус встречает на пороге своего хозяина, Одиссея. Я прямо вижу коричневую тунику странника и выражение глаз, когда пес его узнает. Мне всегда казалось, что я играю одновременно и хозяина, и собаку. Тот год ознаменовался выходом песни «Спящая пчела»: впервые мы услышали ее, проходя мимо какого-то ресторанчика в Гринвич-Виллидже — музыка пробуждала печаль и одновременно надежду. Мэрилин тогда плохо себя чувствовала: точнее, ее обуревала тоска и опасная депрессия. Не стану утверждать, будто до конца понимал причины ее тревоги; гнетущее самоосмысление — чисто человеческая черта. Покончив с Артуром, Мэрилин, должно быть, решила, что отныне всегда будет одинока. Ей предрешено обманываться и во всем терпеть неудачи, и в конце концов она слетит с катушек, как мать. Порой она днями напролет сидела на кровати, вперив взгляд в стену, — не купалась, не одевалась. Однажды она сказала своей горничной, что самые надежные вещи в ее жизни — это домашний халат и носки. Я с грустью сознавал, что от меня никакой пользы: в ее голове вновь и вновь крутились одни и те же мысли, совсем как музыка, которую она включала с наступлением темноты.

По предложению доктора Крис ее положили в психиатрическую клинику Пейна Уитни; полная катастрофа — заведение смахивало на лечебницу ее матери, — но еще больше я испугался за свою хозяйку, когда ее перевели в отдельную палату пресвитерианского медицинского центра Колумбийского университета. Мне нравилось оберегать Мэрилин, однако пользы от меня было мало. Последние недели она безвылазно сидела в своей темной спальне на Восточной Пятьдесят седьмой улице и плакала. Днями и ночами напролет я впитывал ее черную тоску. Не всегда легко сохранять чудаческий настрой, скажу я вам. В те дни, сидя у больничной койки Мэрилин в Колумбийском университете, я скорее походил не на Аргуса, а на Гарриоуна, шелудивого пса из романа Джойса, только и ждущего, когда и что ему перепадет насчет выпить. Не то чтоб я без конца цитировал баллады древних кельтских бардов, но все же я был в печали, это точно, — старый шелудяга, рычащий на медсестер.

Мэрилин снился отец. Она лежала на тщательно заправленной кровати и невольно передавала мне свою тоску. «Дай нам лапку! Ну дай лапку, песик! Ну давай сюда лапку!» Настоящие ирландские медсестры, ей-богу, и болтали они без умолку. Печальные строки крутились у меня в голове неделями. «Все, кто интересуется передачей человеческой культуры нашим низшим собратьям (а имя им — легион), никоим образом не должны упустить из виду поразительные проявления кинантропии, продемонстрированные знаменитым рыжим ирландским сеттером-волкодавом, который известен был прежде под SOBRIQUET Гарриоун»1.

Таков был Джеймс Джойс в своем романе — обожаемый, любимый и, признаться, не слишком читаемый Мэрилин. В той же степени он был не читаем и не любим сестрой моей прежней хозяйки, Вирджинией Вулф, которая так отозвалась о книге: «Это писанина студента, расчесывающего свои прыщи». Да, Вирджиния была остра на язык — по крайней мере так считали на кухне Чарльстона, где память о ней «лежала столь же тяжелым грузом, сколь тяжелы были камни в ее карманах», как часто повторяла Грейс.

Мэрилин села в кровати — кожа натянута, глаза ясные — и выглянула в окно на тающий снег. Людям нужны люди, и люди приходили: журналисты, друзья-актеры, а однажды пришла доктор Крис в чудесном сером кардигане. Она принесла розы.

— Простите, Мэрилин. Я поступила ужасно. Вам здесь не место, я только теперь это поняла.

В тот миг зимняя стужа пробралась в Мэрилин: она бросила на психоаналитика безжалостный взгляд.

— Доктор Крис, — сказала она, — вы, верно, очень скучаете по мужу?

— Почему вы спрашиваете?

— Да-да, вы очень по нему скучаете. И по отцу, должно быть. Вы скучаете по отцу?

— Мэрилин.

— Прощайте, Марианна.

Доктор Крис как ледяной водой окатило: она секунду стояла у кровати, словно потеряв дар речи, но уже подыскивая приемлемые формы выражения жалости к себе, любимой. Затем она поджала губы и сделала мысленную заметку подумать о людях, желающих себе смерти. Перед глазами всплыл образ сестры, но она прогнала его и, окрепнув духом, вышла за дверь.

Постепенно меня начали пускать в кровать. Сперва я запрыгивал на стул, а потом пробирался сквозь простыни и спешно вскарабкивался на Мэрилин — ее пальцы меня встречали. Долгие недели подряд она сидела в кровати, опираясь на подушки, и читала «Полное собрание писем» Фрейда. Все, о чем она думала и к чему прикасалась (включая меня), тут же заражалось мировоззрением старика, словно книга посылала ей утешительные сигналы о несчастье и о битве, которую мы все ведем с самими собой. Нам становится легче, когда мы сознаем, что горе — обычное и повседневное явление: не только обычное, но и заслуживающее интеллектуального уважения; несмотря на всю боль, оно не может уменьшить нашей притягательной силы. В этом смысле книга утешала Мэрилин несколько недель подряд, и я успел набраться оттуда кое-каких фраз и дурных стилистических приемов. Конечно, все мы чрезмерно любим самих себя, и в письмах Фрейда мой интерес притягивали не заметки о влечении к смерти, что бы это ни было, и не о ранней тяге к анальной фиксации, хорошо знакомой семейству собачьих, — больше всего меня интриговала пронизанная нежной любовью глупость Фрейда, когда речь заходила о повадках его чау-чау по кличке Джо-Фи.

В квартире дома номер 19 на Берггассе Зигмунду Фрейду начала досаждать затаенная женина злоба. Марта обладала всеми христианскими добродетелями, однако существенная часть ее души никак не могла смириться с любовью мужа к работе. Даже мытье чашек превратилось для нее в акт самопожертвования — а это, как вы понимаете, с годами утомляет. Фрейд пытался думать о ее талантах, нежности, былой красоте, уважать те жертвы, на которые она идет, чтобы ужиться с таким человеком, как он, и любить его. Но со временем в Марте вскрылась чрезмерная религиозность, и в работе мужа она находила все меньше поводов для гордости и утешения. Ее молчаливость сулила весьма мрачное будущее. Фрейд бродил по дому в полной растерянности и винил во всем свою мать — ну разумеется, откуда еще мужчине начинать поиски виновника своих бед? Тревога Марты, впрочем, была небеспочвенна: муж оказался не просто трудолюбивым человеком, но бальзамировщиком, музейным хранителем — в своем кабинете он похоронил и собственную жизнь, и жизнь Марты. Он почти не упоминал об этом в письмах, но история легко угадывалась между строк, прочитывалась из невысказанного.

Прочные и надежные отношения Фрейд обрел в лице Джо-Фи, которая, по-видимому, разделяла его склонности. Собака лежала на коврике или бродила по приемной, неизменно давая Фрейду какую-нибудь подсказку относительно душевного состояния его пациентов. Каждому старику необходим верный сообщник — или спасительная ложь, как предпочитал думать Ибсен, — и для Фрейда таким сообщником стала пушистая чау-чау с нежным и независимым нравом. «Я скучаю по ней почти как по сигарам, — писал он в очередном приступе интеллектуального экстаза, — она очаровательное создание, и как интересно в ней проявляются женские черты... она необузданна и импульсивна, но в то же время не так зависима от людей, как большинство собак».

Ах, какую историю могла бы рассказать Джо-Фи, если бы соизволила утрудить разум созданием биографии! Собака эта обладала гениальной интуицией и своим поведением с неизменной точностью указывала на степень тревожности пациента. К концу пятидесяти минут она начинала зевать и потягиваться: будь у нее часы, Джо-Фи бы бросала на них взгляд — так внимательно она следила за тем, чтобы старик не переутомлялся. Марта, конечно, сразу ее невзлюбила. Оно и понятно. Когда Фрейд ездил лечиться в Берлин, Марта сдала собаку в питомник, и Фрейд писал друзьям жалостные послания — очень красивые, надо сказать, — в которых спрашивал, навещает ли кто-нибудь несчастного зверя. Вновь и вновь Джо-Фи помогала ему справляться с болями в челюсти: Фрейд стелил ей потрепанное одеяло рядом с белой миской для воды, что стояла возле шкафчика с изваяниями египетских богов. Ему нездоровилось, и собака это чувствовала. «Такое ощущение, что она все понимает»2.

Мэрилин читала «Письма» радом с букетом желтых роз, ваза с которыми стояла на прикроватной тумбочке. Если говорить о биографиях, разве не странно, что мы так мало знаем о людях в минуты их покоя и чтения? Фрейд писал своей подруге Мари Бонапарт о «любви без противоречии и двойственности, чувстве бесконечного родства и безоговорочной солидарности», которыми он проникся к собаке. Сдается, именно мадам Бонапарт придумала затею с психоаналитической вечеринкой, на которой врачи и пациенты разговаривали бы за обеденным столом и перешептывались в саду, а официанты обносили бы их поджаренными хлебцами с фуа-гра. Полагаю, Фрейду было очень одиноко в собственной жизни, среди аккуратного плюша домашних привязанностей. Собака попросту ответила на его призывы. Это не редкость. Принцесса Бонапарт написала книгу о своей очаровательной чау-чау по кличке Топси, и Фрейд полюбил ее так же, как любил свои статуи, эти гробокопательские трофеи, эти символы вымирания. Старик был необычайно охоч до изголодавшихся любви эго, и история Топси полностью отвечала его нуждам. Она дарила новые возможности и вызывала новые ассоциации. Несколько недель Фрейд вместе с дочкой Анной занимался переводом книги с французского на немецкий. Он работал из чистой любви, и перевод истории про Топси оказался самой личной из его работ.

Никто из родных Фрейда не понимал, когда и как он умудрился выучить испанский. История эта имеет прямое отношение к его школьному другу, отважному Зильберштейну, в преклонном возрасте расшевелившему во Фрейде массу теплых чувств. Зильберштейн написал ему письмо, в котором назвал приятеля детским прозвищем Сципион (по имени второй собаки из замечательной новеллы Сервантеса «Разговор двух собак»). Мальчишки взяли себе прозвища Сципион и Берганса — так звали вышеупомянутых собак, которые вели философскую беседу у порога знаменитой больницы. Для Сервантеса то была первая попытка овладеть формой романа3, но для Фрейда новелла стала чем-то куда более личным и интимным — историей о братской любви и привязанности, наполнившей счастьем его детские годы. Мальчишки тогда выучили испанский, чтобы говорить как собаки. «Твой верный Сципион, пес из севильской больницы» — так юный Фрейд подписывал свои шуточные письма той поры. Они с другом образовали Academia Cartellane, тайное общество отрочества и собачества, — часть жизни Фрейда, навсегда оставшаяся в прошлом и погребенная под взрослыми потребностями. Зильберштейн постарел и стал мудрым банкиром. А Фрейд до самой смерти представлял его своим юным amigo, у которого впереди целая неведомая жизнь. Испанские слова всегда будут навевать на него ностальгию. Он станет шептать их Джо-Фи. И Анне — любимой дочери, которую ласково называл щеночком.

Перед самой выпиской из пресвитерианской лечебницы Мэрилин несколько часов просидела на телефоне, а потом за ней приехал ее друг Ральф Роберте. С ним была молоденькая и сообразительная агентша по рекламе из агентства Артура Джейкобса, излучавшая прямо-таки студенческую свежесть. Снаружи собралась толпа репортеров, но Мэрилин выглядела прекрасно и морально подготовилась к расспросам и вспышкам. Она взяла с кровати верблюжье пальто и вышла, а я на секунду задержался в палате. Сквозь холодное окно на пол падал квадрат света. «Письма» Фрейда остались лежать на прикроватной тумбочке.

Обо мне не вспоминали целых пять минут. Я прошел в палату напротив и улегся там на голый матрас. В нем завелись клопы. Я сразу представил, что это маленькие Карамазовы. Не знаю, в чем было дело — в общей ли атмосфере лечебницы, в душевном ли состоянии пациентов, — но у клопов оказался совершенно русский взгляд на мир: они ставили под сомнение надежность всех и вся.

— Мы признаем, что настало наше время, — мрачно проговорил один клоп. — Русские ценности — если мы вообще вправе говорить о чем-то столь неопределенном и буржуазном, как ценности, — в Америке, как нигде в мире, стали центральной фигурой того, что называют великим проявлением дуализма и противоречий эпохи. — Клоп имел в виду «холодную войну». — Американцы нам завидуют. Они без ума от русской литературы.

— Хорошо, а ты тут при чем?

(Вы уж простите мне столь рациональное поведение, но в ту пору я проводил много часов в обществе чрезвычайно рациональных молодых врачей. Да и времена располагали к паранойе: я подозревал врачей в шпионаже.)

— Мы вскормлены в больницах, ночлежках, психиатрических лечебницах. В дешевых мотелях и многоквартирных домах. У нас русская душа.

— Но вы ведь американцы, разве нет?

— Нет, — ответил тоненький голосок. — Мы клопы.

Я был рад вернуться на Саттон-плейс.

— Ты плохой пес, плохой! — сказал Винсент в один прекрасный, почти весенний день. — Ну ты и вымахал! Жирдяй, а не щенок.

Винс, похоже, лично знал всех окрестных старушек — мисс Олсен, миссис Теймор, — причем не только по именам, но и по кличкам их собак (всех этих бесчисленных лаки, бутчей и максимилианов шёнбергов-третьих).

— Как поживает ваш Клавдий? — спрашивал он, останавливаясь рядом с очередной старушкой. — Какой он хорошенький, прямо спелый нектаринчик! Бойкий, как мешок с хорьками, а?

— Зачем ты так разговариваешь? — спросил его я. — Зачем выражаешься точно какой-нибудь негр из детской книжки, простодушный старикан с хлопковых плантаций?

— А-а, Красавчик Мафия! Ты седня светишься, как солнышко.

— Фу, хватит! Слышишь? Ты когда-нибудь слушал себя со стороны, Винс?

— Точно-точно, прямо солнышко!

Винс как-то раз повторил слова Грейс Хиггенс из Чарльстона (не брезговала этим выражением и миссис Дафф с шотландской фермы). Он сказал: «Меня не спрашивайте, я тут всего лишь собачонка на побегушках». Помню, от подобных замечаний меня всегда передергивало, и я растерянно рычал. В те годы политические взгляды человека определялись тем, как он рассматривал отдельную личность в контексте могущественного государства. На литературном вечере, который мы с Мэрилин посетили в тот день, по этому поводу даже поднялась легкая истерика (что среди людей не редкость). Тогда все были одержимы тоталитаризмом, и по какой-то причине — не знаю, быть может, дело в моем образовании, в нехитрых житейских воззрениях среднестатистической собаки — я постоянно видел эту борьбу между личностью и государством на кухнях, черных лестницах, в вестибюлях и коридорах домов, где мы жили. И на улицах, по которым гуляли. Однако рабочие не всегда придерживались того же мнения. По крайней мере говорили они о прямо противоположном. Как сказал однажды Троцкий о каких-то случайных жертвах, «они стремились продлить срок собственного заключения».

Зато Винс прекрасно чувствовал и видел комическую природу повседневности. Он обожал сочинения и комиксы Джеймса Тэрбера, джентльмена из «Нью-йоркера», который понимал собак (и людей) куда лучше, чем сами собаки (и люди). Винсент так проникся его творчеством, что даже думал по-тэрберски, считая людей созданиями, внушающими тревогу и страх, а собак — благородными искателями правды.

После прогулки нам пришлось еще час дожидаться Мэрилин в вестибюле. Она всегда опаздывала: это было ее кредо, ее прерогатива, ее манера и... месть4. Винс же был тонким ценителем опозданий. Он дал мне попить и уселся в огромное кресло читать библиотечную книжку, увлекательный роман под названием «Вымершие животные Бермудских островов».

В Верхнем Ист-Сайде шла какая-то демонстрация, и водителю пришлось сделать крюк в пятнадцать кварталов, чтобы двинуться в сторону гостиницы «Плаза». В общем-то, дело нехитрое, но путешествия простыми не бывают. Тем не менее вечер был прекрасен — из тех свежих апрельских вечеров, когда мужчина лет тридцати внезапно принимает решение купить своей девушке обручальное кольцо. Мы застряли в пробке на повороте к Пятой авеню, и Мэрилин вдруг попросила водителя остановиться. Она порылась в кармане, нашла четвертак, вышла из машины и попросила первого же встречного оказать ей услугу. Прохожий снял шляпу. Водитель опустил стекло. Прохожий пришел в состояние так называемого шока.

— Силы небесные! — охнул он. — Вы и вправду та, за кого я вас принял?

— Пожалуй, — ответила Мэрилин. — А вы?

— Силы небесные! — повторил незнакомец, а потом добавил: — Меня зовут Уильям Эберт. Не знаю, зачем я вам это говорю.

— Будьте другом, а? — попросила Мэрилин. — Окажите мне услугу, пожалуйста. Я спешу. — Она протянула незнакомцу четвертак, и он без промедления его взял. — Позвоните в гостиницу «Плаза» и попросите Дубовый зал. А потом просто скажите, что Мэрилин опоздает, но непременно будет. Мы очень торопимся. Это сообщение для Карсон Маккалерс. Передадите?

— Конечно! — ответил прохожий. — Силы небесные, повторите еще разок ее имя. — Он поставил на землю портфель, вынул из нагрудного кармана ручку и записал имя, а потом протянул ручку и бумажку Мэрилин.

— Подпишите для Дженни, пожалуйста.

— Это ваша девушка?

— Нет, но мне бы очень хотелось, чтобы она ею стала. Ее зовут Дженнифер.

Мэрилин оставила автограф, вернула незнакомцу ручку с бумагой и запахнула пальто. Прохожие уже начинали останавливаться и показывать на нее пальцем.

— Ей повезло, — сказала Мэрилин, садясь в машину и посылая незнакомцу фирменный воздушный поцелуй. Со всех сторон доносился рев клаксонов. Мэрилин села рядом со мной, а незнакомец крикнул:

— Дубовый зал, говорите?

— Спасибо, Уильям! — ответила Мэрилин.

— Я все исполню. Прямо сейчас!

Неподалеку от Нью-Йоркской публичной библиотеки я увидел двух бабочек, порхающих вокруг головы каменного льва. Они присели на его переносицу, потом затанцевали над ступеньками и снова сели на небольшое деревце у дороги. Самочка была коричневая, а самец голубой, еще без оранжевых шевронов. Я поднял мордочку к открытому окну и прислушался. Вечер вошел в стадию пикантных сумерек, но я четко видел бабочек, и изъяснялись они по-набоковски.

— Мой воздушный друг, от тоски по вам меня терзает морская болезнь. Я восхищена сапфировым цветом ваших крыльев, вашим легким дыханьем, искусным танцем ваших движений в печальном воздухе.

— Летим, — отвечал ей самец, — давай будем подглядывать за заборы.

— А потом разыщем беседку в огненном цветке.

— Завтра. Да-да, завтра!

— Тополя, и яблони, и...

— Воскресенье на природе.

— О!

— За городом чудесные маленькие домишки. И влажные сады.

— Летим туда!

Они сорвались с ветки, и мы с синей бабочкой случайно встретились взглядами — она как раз пролетала над моей головой.

— Береги ее, храбрец, — сказал он.

— Я постараюсь. Обещаю.

Бабочки перемахнули через такси и растворились на фоне серой массы городских зданий. Что ж, оно и хорошо: две голубянки затерялись в небе над Манхэттеном.

Последний отрезок пути выдался скучным. Мэрилин заглянула в русский роман, потом положила его между нами, взяла зеркальце, освежила помаду и нанесла немного крема вокруг голубых обеспокоенных глаз. Я же коротал время за размышлениями о собственном списке десяти лучших собак всех времен. Список этот меняется от недели к неделе в зависимости от того, какая черта больше волнует мой разум. Что же я считал тогда высшей добродетелью — преданность, ум, отвагу, атлетическое сложение или старую вечную доброту?

Малыш Бобби

Скай-терьер из Эдинбурга. Его хозяин был ночным сторожем, а когда с ним случилось несчастье — ладно-ладно, он умер, — Бобби четырнадцать лет подряд навещал его могилу. Святой был пес, ей-богу. А святость — отличный повод для славы.

Несси

Неподражаемая колли. «Гринол-Бридж находится в графстве Йоркшир, а в Йоркшире собака — всем королевам королева». Так писал Эрик Найт, автор, впервые обнаруживший у себя в голове Лесси. Потом ее обнаружили люди из «Эм-джи-эм». Роль Лесси досталась кинозвезде по кличке Пэл. Он воплотил в жизнь героиню книги, а она воплотила в жизнь Пэла. Так и бывает с великими актерами. Нередко возникают споры о том, какого пола Лесси на самом деле. Еще бы — ее ведь всегда играли самцы.

Джо-Фи

Парижанка, изменившая мир. Умудрялась успокаивать пациентов и настраивать на непринужденный лад в общении с Фрейдом — и успокаивать Фрейда в общении с самим собой (что было куда трудней).

Снупи

Мудрец. В душе — писатель. Из тех, кто привносит в процесс созидания истинное творчество. Вдобавок великолепный знаток Толстого. По-видимому, первые два года жизни он толком не разговаривал, что очень роднит его с людьми.

Лайка

Отважная русская душа. Лайка была простой бродячей собакой с московских улиц — в сущности, мы все бродяги, — а в ноябре 1957-го ее посадили в «Спутник-2» и отправили в открытый космос. Домой она так и не вернулась, но зато узнала гораздо больше, чем когда-либо узнают ее хозяева. Капсула смерти 2570 раз облетела вокруг света, а потом сгорела при вхождении в атмосферу Земли. Из мемуаров Лайки мог бы получиться шедевр не хуже «Дэвида Копперфилда».

Флаш

Редкому лондонскому спаниелю хватало ума куснуть Роберта Браунинга. Этому хватило, и именно он не дал Вирджинии Вулф сойти с ума в особенно свирепую для ее рассудка пору. «Флаш» показывает нам, как жить одновременно на нескольких гранях познания, а это дар не только искусству, но и здравому смыслу.

Леди

Американский кокер-спаниель, девушка моей мечты и героиня дивной марксистско-диснеевской сказки под названием «Леди и бродяга». Ее принято считать объектом любви, но я всегда видел в ней гораздо больше и высоко ценил редкие добродетели этой почти идеальной собаки. Если бы мы встретились, все могло бы сложиться совсем иначе.

Балто

Сибирский хаски. Блестяще разбил миф о том, что тупость и подневольность идут рука об руку (а заодно высмеял человеческий инстинкт ставить себя превыше остальных людей и животных), доставив спасительную сыворотку умирающим от дифтерии детям. Памятник этому псу стоит в Центральном парке, напоминая прохожим, что их собаки, возможно, куда добрее их самих. Говорят, что самый трудный участок пути по заснеженным просторам Аляски преодолел другой пес из упряжки, Того, а Балто лишь собрал все лавры. Но я верю в то, во что хочу верить, — не лишайте собак этой прерогативы.

Пеллеас

Необыкновенный пес — бульдог — Мориса Метерлинка, необыкновенного бельгийца, магистра нехитрой магии, при помощи которой из элементарной веры в существование совести он творил правду и красоту. Для старика, знавшего толк в калифорнийской мудрости, Пеллеас стал бессменной музой, вновь и вновь вдохновлявшей его на создание нежной и незабываемой прозы. У Пеллеаса был мощный лоб, как у Сократа или Вердена. «Его умные глаза раскрылись, чтобы посмотреть на мир и полюбить людей, — писал Метерлинк, — а потом закрылись вновь над несправедливыми тайнами смерти»5.

Бизу

Самка керн-терьера, жившая на Монмартре, Бизу своими глазами видела зарождение современной живописи. В один прекрасный солнечный день ее написал Ренуар (она играла с натурщицей в желтой шляпе со свежими алыми маками). Окружавшие Бизу люди если и считали ее очевидцем, то исключительно безмолвным: на самом же деле она была одним из самых восприимчивых созданий своего века и острячкой под стать Оскару Уайльду.

Примечания

1. Дж. Джойс, «Улисс». — Примеч. пер.

2. Кафка писал: «Все знание, совокупность всех вопросов и ответов сосредоточена в нас, собаках». Это, разумеется, типичное для Кафки преувеличение. Боюсь, очарование пражского волшебника отчасти состояло именно в том, что он делал слишком много чести слабым. Если бы Кафка и Фрейд встретились, интересно, кто бы из них переплюнул другого в восхвалении собак? — Примеч. авт.

3. Должен заметить, что это положило начало великой традиции, весьма изящному и полезному обычаю говорить о людях с точки зрения животных. Разумеется, первые попытки предпринимались задолго до Сервантеса, но он сделал этот прием краеугольным камнем так называемого «прозаического вымысла». Традиция вскоре была почти утеряна, но успела занять особое место в анналах назиданий и развлечений. Для Джорджа Оруэлла она стала залогом реализма. Для миссис Вулф — способом порезвиться с собственными поэтическими импульсами, посмеяться над описываемыми явлениями. Можно вспомнить и других — Свифта, разумеется. Но наиболее верны этой традиции оказались русские: Чехов, чей белый шпиц видит, как женская красота возбуждает в герое ненависть; Гоголь, чьи собачонки болтают на Невском проспекте; наконец Толстой, который написал целый рассказ от лица не самого славного коня по кличке Холстомер. — Примеч. авт.

4. Я никак не мог взять в толк, почему люди кипятятся из-за ее опозданий. Когда Глэдис Дикон, будущая герцогиня Мальборо, на полтора часа опоздала на встречу с драматургом Жаном Жироду, он счел это «минимальным количеством времени, какое необходимо уделить ожиданию такой красоты». — Примеч. авт.

5. М. Метерлинк, «На смерть собачки». — Примеч. пер.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
  Яндекс.Метрика Главная | Ссылки | Карта сайта | Контакты
© 2024 «Мэрилин Монро».